不為憐同病
何人到白雲

Не имея сострадания в подобной беде,

Кто смог бы подняться к белым облакам?

В стихотворении, которое я скоро выложу здесь, поэт Лю Чанцин пишет о визите своего друга, бывшего придворного сановника Хуанфу в его уединенное жилище в горах. Оба они после гражданской войны попали в опалу и были сосланы, оба доживали в бедности и забвении («в подобной беде»). Поэтому и фон стихотворения – мрачный пейзаж поздней осени.

Финальная фраза, которую я привел, имеет самый прямой смысл: Хуанфу пришлось проделать большой путь в горы, подняться по заброшенной дороге до пустой горной деревни, где жил Лю Чанцин. Без острого сочувствия к другу в похожей беде, вряд ли он нашел бы в себе силы. Но фраза имеет и второй смысл, который, наверное, составляет главное кредо китайской культуры: эмпатия – это основа всякого достижения в культурном и художественном созидании.

Белые облака – традиционный символ творчески активной, «поэтической» души. Сочувствие-сострадание-эмпатия (в стихах сказано буквально «жалость») – это традиционное понимание сути человечности-жэнь (сформулированное в конфуцианстве, но свойственное всей китайской культуре): es ergo sum, человеческое существование взаимно.

Т.е., тут еще раз, с большой ясностью (потускневшей в моем переводе) формулируется этот принцип: чуткость – основа творчества; эмпатия – основа созидания. Чуткость и эмпатия – во-первых к другому человеку; во-вторых – к миру вокруг; в-третьих – к «материалу» творчества (слова, звуки, краски...). Это, конечно, противоречит популярной в Европе нарциссической установке на Эго художника, на самовыражение и самодемонстрацию (эксгибиционизм).

Но китайское многомерное мышление, основанное на принципе инь-ян, работает и здесь, не позволяя мысли быть одномерной. Чуткость к другому – это не отказ от Эго, а единственная здоровая форма его культивации; не забвение себя, а здоровое самовыражение, без издержек нарциссизма. Правильная форма взаимодействия Я и Ты, без одностороннего выпячивания Я (эгоизм) или Ты (жертвенность). И не забудем, что номером один китайская традиция считает самого «эгоцентричного» из танских поэтов, Ли Бая (Ли Бо).

А вот стихотворение Лю Чанцина целиком, в неплохом переводе Эйдлина:

РАДУЮСЬ ПРИХОДУ САНОВНИКА-ШИЮЯ ХУАНФУ 
В МОЙ ЗАГОРОДНЫЙ ДОМ У БИЦЗЯНЬ — ЛАЗОРЕВОГО РУЧЬЯ

Глухая деревня
в лучах закатного солнца.
Опавшие листья,
кружась, ложатся на землю.

На древней дороге
нигде не заметен путник.
На склоне холодном
тебя одного и вижу.

Мост перед деревней
дождями полузатоплен.
Ручей из ущелья
по ближним полям разлился...

Когда б мы не знали
взаимного состраданья,
В ком силы нашлись бы
до белых туч подниматься!


Поэт XII века, а также самый влиятельный теоретик поэзии во всей китайской истории Янь Юй, опираясь на эстетику Танской эпохи, и полемизируя с оппонентами-современниками, сформулировал «четыре табу» для поэта.

語忌直意忌淺。脈忌露味忌短。

Слова не должны быть прямыми,

Мысли не должны быть пустыми,

Пульс не должен быть открытым,

Вкус не должен быть коротким.

Это точный перевод. Но в нем не все ясно. Видимо, нужны пояснения.

1. Слова не должны быть прямыми. Поэту советуют избегать прямолинейности в выборе речевых средств. Слова и образы должны задавать дистанцию между читателем и стихами; слишком прямое называние предметов и чувств, а также использование повседневного языка уничтожают эту дистанцию, и «дымка» тайны и красоты, окутывающая стихи, исчезает.

2. Мысли не должны быть пустыми. Точнее, «поверхностными», «неглубокими». Поэту советуют избегать ничтожных тем и расхожих премудростей, выбирать важное и обдумывать его тщательно.

3. Пульс не должен быть открытым. Это менее понятное выражение. «Пульс» – это также «вены» и  «артерии», все кровеносные сосуды. Не обнажать их, не показывать – значит, не высказывать прямо свою главную мысль; а только косвенно, отраженно, через метафору. Если высказываешь личное, то делать это надо через безличное или через чужое личное. Иногда это выражение понимается так, что нельзя давать читателю «подсказок», слишком простых намеков на основной смысл.

4. Вкус не должен быть коротким. Это еще более темная фраза. Важно, что вкус тут имеется в виду не эстетический, а гастрономический, чисто физиологический. Фразу толкуют так, что послевкусие от стихов должно быть долгим. Их надо выстроить так, чтобы концовка не обрывала «контакт» с читателем, и стихи продолжали волновать и тревожить.

 

Аристотель пишет, что трагедия должна иметь непременно шесть слагаемых: фабула (миф, μῦθος), характеры (этос, ἦθος), словесность (лексис, λέξις), рассуждение (дианойя, διάνοια), зрелище (опсис, ὄψις) и музыка (мелос, μέλος или μελοποιία).

Легко заметить, что они делятся на три группы: фабула и характеры относятся к «содержанию» трагедии; словесность и рассуждение – это инструмент литературной разработки фабулы и характеров. Зрелище и музыка – это средства украшения и «услащения», напрямую не связанные с работой поэта. Это способ подачи, «сервировка».

Ставя на первое место фабулу и характеры, Аристотель подчеркивает приоритет фабулы, а характерам отводит служебную роль:

Цель трагедии  изобразить действие, а не качество, между тем как характеры придают людям именно качества, а счастливыми и несчастливыми они оказываются только в результате действия. В трагедии не для того ведется действие, чтобы изображать характеры, а наоборот, характеры затрагиваются лишь через посредство действия; таким образом, цель трагедии составляют события, сказание, а цель важнее всего. Кроме того, без действия трагедия невозможна, а без характеров возможна: трагедии очень многих новейших поэтов — без характеров. 

При этом, надо помнить, что трагики (в отличие от комиков) никогда не сочиняют сюжет, а берут уже существующий. Поэтому для трагедии становится важно не «про что», а «как». Важна проработка мотивации и аргументации поступков. Важно создание правдоподобного повествования с убедительными диалогами. Тут проявляет себя следующая пара: это словесность, литературная обработка и это рассуждение, мысль.

С помощью литературных средств (повествование, характеристика) поэт создает правдоподобную картину происходящего. С помощью мысли поэт рационализирует миф, разрабатывает правдоподобную мотивацию поступков и логику речей. Так он превращает бессмысленные и ужасные действия героев, – например, как Агамемнон приносит в жертву свою дочь Ифигению, – в «по-человечески понятные» (ну, насколько возможно). Еврипид, например, очень убедительно прописывает ходы мысли Агамемнона (который три раза менял свое решение на противоположное!) и его собеседников.

О музыке Аристотель пишет лишь то, что она украшает и услащает трагическое повествование. А зрелище он считает наиболее чуждой частью трагедии:

Зрелище, хоть и сильно волнует душу, но чуждо искусству и наименее свойственно поэзии: ведь сила трагедии сохраняется и без состязания и без актеров, а устроение зрелища скорее нуждается в искусстве декоратора, чем поэта.

 

… утрен­ний ветер, кото­рый обык­но­вен­но успо­ка­и­вал вол­не­ние в устье реки, про­го­няя вол­ны в море, усту­пил натис­ку силь­но­го мор­ско­го вет­ра, задув­ше­го ночью. Река сви­ре­по боро­лась с мор­ским при­ли­вом. Сопро­тив­ля­ясь при­бою, она шуме­ла и взду­ва­лась, обра­зуя страш­ные водо­во­роты. Корм­чий, бес­силь­ный совла­дать со сти­хи­ей…

...Ужасный день! Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури...
И спорить стало ей невмочь...
Но силой ветров от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась...

... Печален, смутен, вышел он
И молвил: «С божией стихией
Царям не совладеть». 

 

Это Плутархово жизнеописание Цезаря, и – сами знаете кто. Сходство деталей и выражений – удивительное. Перевода ХХ века Пушкин, конечно, не знал, но в каком-то другом (фр.?) точно читал. Правда, переводчик Плутарха, уже зная «Медный всадник» и зная о сходстве деталей, мог сознательно приблизить выбор слов к пушкинскому. Но никаких сомнений: Пушкин писал свой пейзаж по плутарховым лекалам. Благо, они примерно совпадали с наводнением 1824 года.

Это к вопросу о том, что у литературы – своя традиция. У нее есть более интересные занятия, чем «описывать реальность». Описывать реальность – это занятие только запоздалого подвыпившего путника, не могущего найти туалет.

情欲信

辭欲巧

Чувствам нужна искренность;
Текстам нужна искусность.

(Книга Ритуала, 29-48)

***

Мандельштам заканчивает «Разговор о Данте» фразой соподчиненность порыва и текста. Движение от искреннего чувства к искусному тексту обдумывает и Конфуций. 

Ни художественная форма, ни социальная форма (ритуал) невозможны без обоих элементов: искренности чувства и продуманности текста. Текста слов, текста поступков. (Не плебейской вычурности и "красивости", а именно продуманности.)

Искусство, мастерство, талант, умение, ремесло – это иероглиф , невообразимо запутанный и сложный. Для одного только написания его требуется недюжинный талант и умение. Он также имеет сельскохозяйственное значение: сажать, растить. 

Если начать разбирать его, выяснится занятная вещь: одна из его составных частей имеет то же значение, что и весь иероглиф: = искусство и т.д. (весь остальной список значений) + приставленный снизу знак облако, пар, подниматься. 

Если теперь разобрать бóльший иероглиф на части, то снова получится та же история: смысл части равен смыслу целого: = искусство и т.д. (весь остальной список значений) + приставленный сверху знак    , сокращение от   сажать, трава, ростки.  

Если продолжить разбор на следующем уровне, то идея искусства исчезнет, и останутся сельскохозяйственные значения: сажать, ростки, почва; и значения совершенства: вырасти до предела, законченность, совершенство. = почва + подняться на наибольшую высоту + , искаженный вариант  держать (человек стоит на коленях и простирает руки в стороны). также считается искаженным вариантом дерево, растение. Суммарное объяснение - это человек, опустившийся на колени, чтобы посадить в почву росток или саженец.

Эта эволюция иероглифа искусства (от сложного к очень сложному) примечательна. Чтобы понять, что происходит, надо прежде всего забыть принятое у романтиков написание Искусства и Артиста с большой буквы. Ни в древней Греции, ни в Египте, ни в Китае, нигде этих пошлостей об искусстве не говорили и не думали.

Романтическая привычка противопоставлять искусство ремеслу (с придыханием произносить «искусство» и с презрением «ремесло») – это очень недавняя выдумка. Во все века искусство как раз и значило – ремесло, умение, навык, мастерство, даже просто профессию. Но никаких придыханий и никаких возвышенностей. Искусство по-гречески – технэ, ремесло, умение; и китайский иероглиф значит совершенно то же самое. С одним важным отличием: агрикультура. Саженцы, почва, выращивание – это можно слышать в латинском слове cultura, но не в греческих аналогах.

Идея искусства, как она сохранилась в китайских иероглифах, исходит из идеи растения – живого, естественного, «настоящего» существа. Роль человека – знать его природу, законы роста, чтобы помочь ему реализоваться. Три элемента – почва, человек, растение, т.е. культурная среда, органический объект со своими законами, и человек, помогающий растению реализоваться. Растение в мире искусства – это, конечно, органика каждого искусства по отдельности: органика языка и поэзии, органика музыки, органика цвета и формы в живописи. Эти вещи человеку неподвластны, не регулируются им. Он – лишь исследует их и посредничает в том, чтобы они реализовались здесь и сейчас, на конкретном участке культурного поля. Т.е. это идея искусства как произведения природы из рук человека.

Эта идея была известна и в Европе: спросите хотя бы Шекспира, или Гете, или Веберна, или меня; но никогда не становилась массово-популярной. У Шекспира в «Зимней сказке» есть пассаж (я разбирал его здесь), где идея искусства как произведения природы из рук человека. высказана с исчерпывающей полнотой; и, что интересно, тоже с растительными и сельскохозяйственными образами. 

И вот – внимание, красота! – иероглиф начинает сам расти, как растение. На первой стадии это ,  человек, опустившийся на колени, чтобы посадить в почву росток или саженец. На второй стадии этот иероглиф-саженец начинает покрываться зеленой листвой , новыми ростками; теперь он выглядит как   и уже значит искусство. На третьей стадии к нему прибавляется  облако, поднимающийся пар, рост. Теперь это пышное, поднявшееся вверх дерево, окончательная фома иероглифа искусства: .

(Предмет разговора: Ши-цзин, Книга песен, 詩經. 305 стихотворений XIVI вв. до н. э.; отбор и редакция приписывается Конфуцию. Известные литературные переводы: английский Эзры Паунда и немецкий Фридриха Рюккерта Schi-King,1833) 

Ну а у Конфуция разговор короткий (Лунь Юй 2-2): 

詩三百
一言以蔽之
思無邪 

shī sān bǎi
yī yán yǐ bì zhī
sī wú xié 

триста песен
охватываются одной фразой:
«думать/чувствовать без лукавства/зла» 

думать/чувствовать – потому что слово sī содержит и разум, и сердце, т.е. подразумевает эмоциональное участие в мысли (надежду, пожелание и т.п.) 

лукавства/зла – потому что слово xié  содержит и зло, и кривизну. Поэтому вполне точен английский переводчик со своим depraved, восходящим к латинскому pravus, кривой. Тут же можно вспомнить и русское лукавый = злой как кривой, непрямой. 

(Точнее, так: есть иероглиф  ,он взаимозаменим и с иероглифом , косой, гнутый, непрямой, кривой, наклоненный; и с иероглифом , злой, неправильный, несчастье, беда. Кривой и злой – это две ветви одной и той же идеи: отклонения от прямого пути. Поэтому лучше переводить двояко – и как непрямоту, лукавство, и как зло.) 

Тут уместно вспомнить пассаж Шекспира о честном методеhonest method (я переводил и разбирал его здесь). Это не то же самое, что фраза Конфуция, но это тоже очень редкий для подобных разговоров упор на этику и неприятие «артистического» лукавства, самовыраженчества и прочего бреда, которым обросло искусство поэзии.

Художник в мире господства шоу-бизнеса имеет три возможности: 1) сдаться ему с потрохами и обслуживать спрос на рынке; 2) уйти в подполье и работать по своему разумению; 3) атаковать шоу-бизнес, переиграть его на его поле, создать медийный образ и использовать его как как зеркальный щит Персея – и для самозащиты, и чтобы парализовать врага. 

 

Последний способ самый опасный: можно заиграться и потерять себя. Но вот Дали, например, справился: он создал размалеванную медийными образами стену, за которой мог укрыться и спокойно работать (а работяга он был неистовый, неутомимый). Все это было сделано сознательно и расчетливо: «пока все разглядывают мои усы, я, спрятавшись за ними, делаю свое дело».

То, что считают «стебом» Дали – не совсем стеб: это его способ отгонять дур и дураков, гуманитарных менад и артистических сатиров, пляшущих с бубном и авлосом у ворот искусства. Они увидят усы, поржут и отойдут, а вдумчивый человек войдет внутрь. Дали – это рыцарь-тролль, пошедший с усами наперевес против шоу-бизнеса. 

Хрупкий, ранимый, полубезумный, как Дон Кихот; и бесстрашный, как Ланселот...

Я безмерно уважаю этого человека.

PS Не знаю, правда ли это; но, возможно, Агата Кристи, назвавшая Пуаро Геркулесом (а это первый странствующий рыцарь-спаситель в европейской истории), не случайно выпячивала его холеные усики, придавая ему сходство с Сальвадором («спасителем») Дали. 

Рак

Feb. 1st, 2019 02:40 pm

В продолжение вчерашней темы. Главным признаком различения попсы и академической музыки (этот термин лучше, чем «классика») я назвал соотношение между повторением (R) и варьированием (V).

Попса примерно такова:

R  V

академическая музыка примерно такова:

R  V

Эта простая картинка в последние 30 лет дополнилось новой гранью. О ней и пойдет речь.

Академическая музыка атакована попсой, как Троя ахейцами, изнутри, с помощью троянского коня. Это самая агрессивная атака за всю историю музыки, и исход битвы пока неясен. Попса пытается уничтожить классику не в лобовом столкновении, как внешний враг, а внутренней коррозией, раковыми метастазами.

В недрах академической музыки есть направление, которое является закамуфлированной, но все же 100-процентной попсой. Этот стиль пользуется всем инвентарем классики (традиционные инструменты, оркестр, камерные ансамбли, - все «как у людей»), но мышление там сугубо рокерское, с той же самой техникой гипноза через повторение и с той же чудовищной пропорцией повторения-варьирования:

R V

Это, как вы уже догадались, минимализм. Самые популярные авторы – Филип Гласс, Стив Райх, Арво Пярт, ну дальше там целый легион. Это вовсе не современный авангард музыки, который я по отсталости отвергаю; моя отсталость тут ни при чем. Современный муз. авангард выглядит иначе; он по-прежнему, как и в бурю и натиск 1950х, сложен, интересен, интенсивен и требует огромного усилия от авторов, исполнителей и слушателей (чтобы понять куда он движется, послушайте т.наз. «спектралиста» Жерара Гризе, предложившего еще в 70-е новую палитру, которую сейчас приняли очень многие; это труднейшая и виртуознейшая техника, топ-левел профессионализм, как мне объясняли; полуграмотному нарциссу-самовыраженцу там ловить нечего).

И, насколько я знаю, серьезные современные музыканты, включая и новейший авангард, держатся от минималистской тусовки подальше. Но, учитывая почти тотальную коммерциализацию искусства, а также всеобщее ороковение, неудивительно, что дирижеры все чаще идут на поводу у массового вкуса и играют эту продукцию.

Забавная деталь: минимализм 80-90х начинался с очень коротких и малозвучных опусов, а сегодня – как в насмешку – каждый минималистский опус длится по полтора-два часа и перегружен нотами до невозможности. Правда, повторяющимися нотами: «я идиот, я идиот, я идиот».

***

Видите ли, я не отношусь к искусству чисто эстетически: дескать, прекрасная лужайка, на которой цветут разные цветы. Я никаким цветам расти не запрещаю, но считаю, что в искусстве есть место и моральному выбору, добру и злу, истине и лжи, да и нет.

Попсу я считаю злом 100%-ным, как наркоторговлю; но она находится вне настоящей музыки, противостоит ей извне. А вот минимализм я считаю злом гораздо худшим, потому что он, как рак, уничтожает тело музыки изнутри.

Не надо думать, что музыка гарантированно выживет; откуда такая уверенность? Ничто не вечно; и удивительное, не имеющее в мире аналогов искусство, рожденное 1000 лет назад Леонином и Перотином под сводами Нотр-Дам, вполне может и умереть. Как умерла древнегреческая трагедия. Или древнеегипетская скульптура.

Подчеркиваю: лично я могу и ошибаться во всех своих морально-оценочных суждениях; но это не делает невозможной саму идею моральных оценок в искусстве. Добро и зло борются и на этой лужайке; тут у меня нет сомнений.

Для начала: греческая «гармония» – не «благостный покой и согласие», а скоба, металлическая скрепка (как в степлере, только побольше), используемая в кораблестроении для сцепления деревянных деталей. И потом – уже как метафора – «связь», «соединение», «сцепление» объектов, имеющих тенденцию расползаться в стороны. Скрепка, соединяющая листы в тетрадь, – гармония. Тетива, сгибающая лук, – гармония. Договор (потенциальных врагов) о ненападении – гармония. 

Т.е. внутри слова пульсирует потенциальный конфликт, расхождение. И гармония – это преодоление конфликта, установление зыбкого и напряженного, как у канатоходца, равновесия. Все это – вполне актуальные смыслы слова, их надо помнить и сегодня. А понимать гармонию как «тишь да гладь да божью благодать» – поверхностно и неграмотно. Гармония – слово взрывоопасное, как бомба с зажженным фитилем: внутри него полыхает война противоположностей.


Понять это можно из таких, например, текстов Гераклита о гармонии:
"Враждебное ладит, наилучшая гармония – из расходящихся, и все порождается Рознью". И еще: "Не понимают, как расходящееся согласуется само с собой: это перевернутая гармония, как у лука и лиры". Вариант из другого источника: "Единое, расходясь с самим собой, сходится, подобно гармонии лука и лиры".

Из последней фразы понятна логика Гераклита: изначальное простое единство раскалывается на враждующие противоположности, которые потом возвращаются к единству, только уже сложному и напряженному, – к гармонии.

И еще: гармония – тем сильнее, чем сильнее вражда, которую она «улаживает». Чем туже древко лука, тем большее усилие нужно приложить, чтобы стянуть его тетивой; чем масштабнее ссора, тем большее усилие нужно, чтобы ее примирить. Чем крупнее деревянные бруски и чем больше они стремятся расползтись, тем крепче требуется скоба, чтобы их сцепить. Поэтому и полноценную гармонию, явленную во всей своей красе и славе, надо искать не там, где тишина и покой, а там, где все кипит конфликтами.


Теперь можно подобраться и к основной фразе:


Harmon
íē aphanēs phanerēs kréissōn.

Гармония неявная – явной сильнее.

(Или – перевод попроще: 
"Тайная гармония сильнее явной". Или – позаковыристее, но ближе к стилю Гераклита: "Лад неявный явного крепче".)

Однокоренные слова «...неявная – явной...» тут нужны: в оригинале однокоренные антонимы
aphanēs и phanerēs как раз и изображают единство, расходящееся на противоположности. (Одинаковые окончания aphanēs phanerēs – дополнительная лукавая игра: так получилось, что первое ēs – именительный падеж, а второе ēs – родительный у слова с другим окончанием.) Возможно, чуточку точнее будет перевод: «Гармония неявная явленной крепче».

О чем вообще речь? Как всегда, отдельная фраза вызывает трудности, но если расширить контекст, станет чуть легче.


Гераклит – вполне открытый и здравомыслящий человек, несмотря на якобы-эзотерический стиль (эзотерика – это вообще «мудрость для бедных»; кич и фейк). И он вполне трезво замечает, что наиболее важные и трудные для понимания вещи «прячутся», ускользают от понимания. Не в смысле – «только для посвященных» (такой пошлости у него не бывает), а в смысле – требуют усилия, а еще – неординарных, непривычных для «нормального» человека ходов мысли.


Вот, например, такая нехитрая фраза: Природа любит прятаться (
phýsis krýptesthai philéi), с изящной аллитерацией в виде арки. Тут «природа» – не лужайки и пичужки, а «сущность»: т.е. «природа вещей» и «природа мироустройства» («Peri physeos», «О природе» – это жанр первых философских трактатов). Попросту говоря, «сущность вещей любит скрываться, т.е. не видна на поверхности, а требует умственного усилия и погружения». (Звучит банально, но во времена рождения и становления рационального мышления это надо было проговаривать.)

А вот – еще одна прекрасная формула, полная игры слов. Она – о том, что нужен не только интеллектуальный труд, но определенная открытость ума (
open mind), готовность к встрече с неожиданным и немыслимым, даже надежда на такую встречу. Вот она, в нескольких попытках перевода:

"Кто не чает не-чаемого, тот не выследит неисследимого и недоступного". Или: "Не ожидая неожиданного, не откроешь неоткрываемого и <не помыслишь> немыслимого". Или: "Кто не надеется на безнадежное, не разрешит неразрешимого и <не подступится> к недоступному".

Гераклит начинает, как все первые философы, с того, что сущность вещей не лежит на поверхности и не равна «очевидности»; что надо копать вглубь, искать за пестротой вещей – единство первостихии, за видимой бессмыслицей – Логос, смысл мира и т.д. Т.е. то, на что заточен философский тип рациональности.


Ведь чем занимается философия? Она пытается рационально мыслить о вещах, которые находятся ВНЕ человеческого опыта. Никому в обыденном опыте не даны «бытие», «единое», «логос», «эйдос», «сущность», «истина» и т.д. Их нельзя пощупать, понюхать и положить в карман. (Поэтому обыватель обычно весело ржет над философией: бугага, какая болтовня!) Это и есть, по Гераклиту, «неисследимое», «недоступное». Философ – это тот, кто пытается строить рациональные мосты от обыденного опыта – к вне-опытному. Самое краткое определение философии – это рационализация внеопытного. (А не «методология науки», или что там за бред нам впаривали на уроках марксизма.)


И Гераклит, как один из первых в истории философов, задумывается о том, что это за тип рациональности такой. Интересно же! Такая новинка! Он, конечно, сразу отсекает припадочных болтунов с «собственным разумением»; это неинтересно. Но ему снова и снова приходится спорить с обыденным сознанием и доказывать, что философия – другой тип мышления. Ничуть не менее здравомыслящий, просто другой. Он предостерегает от обывательского педантизма: ум нельзя зацикливать на житейском; ум должен быть готов совершать восхождение к тому, чего в жизни не встретишь.


Или – глубоко нырять. Вот вам метафора философии. Мы не можем жить под водой. Это несвойственно и неестественно для нас. И вещи, лежащие на дне моря, нам недоступны. Они – вне нашего обыденного опыта. Но! Если потренироваться, научиться плавать и долго обходиться без дыхания, то до них можно и добраться. Это не вполне естественно, это трудно, но это – возможно.


(Кстати, Сократ, прочитавший книгу Гераклита, использовал ту же метафору. «То, что я понял в ней, было прекрасно; то, чего не понял, наверное, еще прекраснее; но вообще там нужен Делосский ныряльщик».)


И вот, Гераклит говорит, что философский ум должен быть нацелен на то, что «под водой», т.е. на то, для обычного житейского ума «неисследимо» и «немыслимо». Т.е., должен «надеяться на безнадежное», «чаять не-чаемое» и «ожидать неожиданное»...


Теперь – к основной фразе: 
"Гармония неявная – явленной крепче". Мое толкование таково: мир полон очевидных связей, данных в обыденном опыте; но его конструкция становится понятной, только если рассматривать связи, не данные в опыте, а описываемые в философских категориях: космос и перво-огонь; единое, расходящееся на противоположности; бог как сцепленные противоположности (деньночь, зималето, нуждаизбыток)  и т.д. Все эти связи и сцепления гораздо важнее; они «рулят» миром в большей степени, чем простодушно наблюдаемые скрепки-гармонии – муж и жена, стянутый тетивой лук и т.д.

Но фраза говорит и о самих текстах Гераклита – этом «коде мира», его «словесной модели». По тем обломкам, что остались, можно судить, что Гераклит строил свою книгу как кристалл, как систему связей: ключевые слова («термины») строго отбираются и между ними плетутся паутины связей. Это такие понятия, как «единое», «общее», «огонь», «возгорание», «угасание», «космос», «вражда», «гармония» и т.д. Каждое такое слово «лучится» множеством связей с другими. В результате каждая фраза читается как химическая формула. (Возможно, я когда-нибудь доберусь до того, чтобы нарисовать эту менделеевскую таблицу языка Гераклита.)


Конструкция книги «Музы» (насколько можно судить) обладала уникальной строгостью и сложностью. Какие-то части понятийной конструкции («несущие опоры») были терминологически строги и незыблемы, какие-то – более гибки: слова варьировались, заменялись синонимами и метафорами. Поэтому 
"скрытая гармония (или система связей) сильнее явной" – сказано и о собственном тексте, это замечание о том, как должны строиться философские конструкции и тексты.

Но книга «Музы» – еще и поэзия, уникальная, новаторская, крепко-накрепко скрепленная скрепками звуковых связей (фонетика, ритм, этимология). Это 
 Форма. И, как поэт-мастер, он замечает, что связи, выпяченные напоказ, – не имеют большой силы и ценности. По-настоящему сильный эффект дают связи «спрятанные», подспудные.

Это – вообще один из секретов мастерства (поэта, художника, архитектора, композитора): прячь свои конструкции от глаз подальше; подспудно они сработают сильнее.


OSZAR »